|
![]() |
||||||
|
![]() ![]() ![]() ![]() ![]() ![]() |
![]() ![]() |
9 ияра 5769 / 3 мая 2009 |
В номере №46
|
Вскользь
Эх, вы, нынешние! В мое время таких вещей не бывало, мы не допускали. Мы тогда еще не знали того закона, по которому полоса берега принадлежала городу, и никто не может ее закрыть. Но мы это инстинктивно чувствовали и всегда возмущались, когда тот или другой клочок морского берега вдруг объявлялся запретным. И возмущались не так, как вы, нынешние, пассивно, а весьма активно. Мы просто сейчас же отправлялись купаться именно с того клочка берега. Бывало, на уроке латинского языка сосед потихоньку скажет мне: — А знаешь? На даче Томмазини опять поставили сторожа и не пускают гулять. Пойдем туда купаться? — Надо пойти. — Вот на перемене уговоримся с обоими Крючками. — Надо уговориться. На перемене разыскивали обоих Крючков. Оба Крючка, сыновья околоточного надзирателя, были упорные второгодники, которым пора бы уже давно быть студентами; но они сидели еще в пятом и шестом и поражали богатырским ростом и густыми басами.
И вот, после обеда, мы собирались компанией в шесть или восемь человек и с обоими Крючками во главе отправлялись берегом на дачу Томмазини. По дороге, в парке, оба Крючка выламывали себе по доброму дрючку и давали кому-нибудь из нас, малышей, обстругать. Подходя к даче Томмазини, мы становились молчаливы и сосредоточенно высматривали врага.
Мы выбирали гладкое место, садились и спокойно снимали брюки. Тогда сторож начинал кричать: — Пошли вон! Тут нельзя купаться! А мы уже снимали башмаки, а старший Крючок густым басом кричал в ответ: — Сама пошла вон. Никто тебя не спрашивает! Кончалось это тем, что пока мы купались, старший Крючок бил сторожа; потом вылезал из воды младший Крючок, надевал башмаки и бил сторожа, а старший Крючок тем временем шел в воду и купался; а потом мы забирали свои вещи, кто не успел одеться, и уходили, на прощание младший Крючок успевал еще бросить в воду шапку сторожа. Вот пишут люди письма в редакцию, что теперь поставили сторожа с дубиною на даче г. Гагарина, и не дают ни гулять, ни купаться на берегу, — а вступиться некому. Сторож говорит проходящим: — Пошли вон отсюда, не то поколочу, а платье в воду выброшу. Видно, уверен в себе и совсем не боится, что вдруг его самого, как во время оно, поколотят, и его шапку выбросят в воду. Не те пошли времена. Я даже предлагаю читателю, если угодно, пари, что сторож с дубиною, несмотря на все письма в редакцию, благополучно простоит на даче г. Гагарина до самой осени, и никто не посмеет его потревожить.
От города. Полоса берега, по закону, принадлежит городу, и город должен охранять ее неприкосновенность. А раз оно зависит от города, то, значит, пиши пропало. Ведь не станет город обращать внимание на письма в редакцию. Наплевать городу на все письма в редакцию. У города своя тактика: — Пишите, голубчики, сочиняйте... а мы в одно ухо впустим, а в другое выпустим... А ведь это, знаете, в самом деле любопытно. Почему такая тактика? Почему город в одно ухо впускает, а в другое выпускает? Положительно, не подыщешь объяснения кроме одного — кроме безобразной халатности. Возьмите хотя бы такую мелочь. Идет человек по Александровскому проспекту по направлению к Полицейской улице; идет, конечно, сквером. Дойдя до Почтовой улицы, он через калитку опять входит в сквер и идет дальше, рассчитывая, что выйдет через другую калитку на Полицейскую. Оказывается, калитка на Полицейскую всегда заперта. Боковых выходов нет. Или перелезай через решетку, или изволь вернуться назад, за целый квартал. Неудобство бесспорное. Помещается об этом заметка в газете: не откажите, мол, открыть калитку. Никакого результата. Помещается вторая заметка. Никакого результата. Помещается третья заметка. Никакого результата. Почему такое невнимание? Разве газета в этой мелочи не права? Разве это не есть бесспорное неудобство? И разве его не легко устранить одним поворотом ключа? И разве не город должен следить за устранением таких неудобств? Все так: и неудобство, и устранить легко, и город обязан; а все-таки никакого внимания. За что? Почему? Ни за что, ни почему, а просто по привычке к систематическому и неизменному: — Наплевать... Я давно уже вглядываюсь, изумленный, в одесские отношения между городским самоуправлением и печатью, и никак не могу их осмыслить. Когда сравниваю людей, работающих в печати, с людьми, работающими в городском самоуправлении, я вижу ясно большую качественную разницу между ними. И выходит по этой разнице, что люди самоуправления должны были бы прислушиваться к людям печати внимательно и предупредительно. Вместо того наблюдаю совсем обратное. Люди самоуправления прямо игнорируют печать, и с каждой мимолетной «протекцией» готовы считаться больше, чем со всеми тремя газетами взятыми вместе. А в ответ на это, люди печати, не знаю почему, находят нужным считаться с людьми самоуправления, принимать их всерьез, якобы видеть в этих чисто случайных людях каких-то носителей принципа... С какой стати? За какие заслуги? Ничего не понимаю, и громко сознаюсь, что не понимаю. Платить вниманием за невнимание, отвечать содействием и сочувствием на пренебрежение, обращаться, как с родными, с теми, кто нас третирует, как лающих собак, — зачем это? Для какой цели? Я жду с большим нетерпением выкупа конки. Я горячий сторонник выкупа. Когда в думе провалили соглашение с бельгийцами, я стоял за колоннами и очень аплодировал, — хотя знал, что наша дума — учреждение сговорчивое, и что сегодня она решила одно, а завтра ей подмигнут, и она решит другое... И вот я жду с большим нетерпением выкупа и повторяю про себя стихи Некрасова: — Били вас палками, розгами, кнутьями — Будете биты железными прутьями! Я ведь заранее знаю, что будет тогда, когда конкой станет управлять город. Будет еще хуже, чем теперь. Теперь, когда в газете появляется письмо или заметка против коночных порядков, г. Легодэ нет-нет да обеспокоится, ибо он все-таки, несколько опасается, что газеты добьются вмешательства города.
Г. Легодэ, хоть чуточку, да все же опасается. А кого будет опасаться грядущий директор от города? Кому вы на него пойдете жаловаться? А сам по себе он будет столько же прислушиваться к голосу печати и, значит, к ропоту публики, сколько его коллеги теперь; и ни в одном пустяке, ни в одной мелочи, как бы вы ни были вопиюще правы, не уступит вам и не сделает по вашему, просто для того, чтобы вы, газетчики, не зазнавались и не возмечтали, будто он вашим словам придает хоть какую-нибудь цену. Тогда будет хуже: это мое глубокое убеждение. Если же я при всем том остаюсь в душе упрямым сторонником выкупа и вам то же советую, то не из практических, а из воспитательных соображений. Когда публика дуется на г. Камбье, или на г. Легодэ, в этом нет никакого воспитательного элемента; но когда публика должна будет перевести свое неудовольствие с совершенно постороннего бельгийца на своего собственного и даже «собственноручно» (sauf complications) поставленного директора, — это, по крайней мере, укрепит и усилит в ней определенное отношение к определенному составу думы...
Altalena «Одесские Новости» 1903 г., 12 июля "Смейся, паяц!" То есть чего мне теперь весело — даже рассказать вам не сумею. . На днях какой-то доброжелатель написал мне сочувственное письмо, где говорилось: — Мне бы хотелось, чтобы вы знали, что все мы в эти дни понимаем ваши страдания, страдания бедного молчаливого журналиста... Страдания? Мои? Какие страдания? Я и не думаю страдать. Мне очень весело. И почему это я — молчаливый журналист? Разве я молчу? Клевета. Я не молчу, я пищу, я исполняю мой гражданский долг. Я, например, вчера писал о том, что в газете «Кавказ» есть один смешной театральный рецензент. Успокойтесь и не волнуйтесь, г. Доброжелатель: я, повторяю, вовсе не страдаю, а напротив, провожу время с приятностью. Встаю в десять часов, умываюсь, одеваюсь, пью чай со сдобными булочками. Сдобных булочек съедаю иногда две, иногда три. Вообще, люблю разнообразие.
Гуляю, дышу воздухом, любуюсь весенними барышнями.
— Цыпочка. Иногда на бульваре встречаюсь с кем-нибудь из приятелей. Среди них есть славные ребята. Можно прекрасно провести время. Многих из них я даже ужасно люблю. Такие милые! Как сойдемся, да как начнем рассказывать похабные анекдоты, так и за целый час не кончим. Целое море похабных анекдотов, один смешнее другого!
Чаще всего об индивидуализме. Собеседник, обыкновенно против индивидуализма и за общественность. — Я, — говорит он, — того мнения, что ради общего блага человек должен жертвовать не только своим личным счастьем, но даже и жизнию. Я человек примирительный и резких мнений не люблю, а потому всегда снисходительно отвечаю: — Да, конечно, не спорю, отчего не пожертвовать жизнью? Пожертвовать жизнью — это похвально. И мы одушевленно беседуем на тему о том, как сладостно умереть за отечество. Между тем уже половина второго, а у меня обед в 2 часа. Покупаю для жены за десять копеек букетик сирени и иду домой. По дороге, когда встречаю нищего, даю копейку. Люблю творить добро. Дома у меня благодать. Скатерть беленькая, посуда чистенькая, суп аж дымится. Преподношу жене сирень и получаю безешку. Вкусно шалунья целуется. Потом, закусив селедочкой, кушаю. Люблю покушать. За обедом жена рассказывает смешные выходки детишек, я — смешные выходки взрослых, и нам очень весело. После кофе я зажигаю папиросочку, а жена читает «Листок». Жена для этого нарочно выписывает «Листок». Докурив папироску, я сажусь писать фельетон. — О чем бы написать? — говорю жене. — Как на зло, ни одной темы. Решительно ни одной темы. Жизнь удивительно монотонна. — Знаешь что? — говорит жена, — напиши что-нибудь о конке. Я вчера хотела сесть, а кондуктор говорит:
— Можно, — говорю я и берусь за работу. Пишу и стараюсь. Все способности, какие мне Б-г дал, всю эрудицию, какую успел собрать, всю опытность, весь огонь гражданского негодования стараюсь вложить в этот фельетон о кондукторе. Пишу и сам чувствую, что доволен. Хлестко выходит. Весело писать хлесткие вещи.
В редакции остаюсь поболтать часок с коллегами, повторить им анекдоты, которые слышал на бульваре.
Против наших окон работают девицы, и мы, между анекдотом и анекдотом, перемигиваемся с ними, и опять смеемся. Вообще весело. Потом иду к Фанкони. Сижу под навесом, читаю «Neue Freie Presse», попиваю чай с сухариками.
Сумерки... Сумерки мне всегда были не по сердцу. Неприятная пора. Не день, и не ночь. Не знаешь, где ты находишься, и вообще чувствуешь себя выбитым из колеи. И вот в сумерки, действительно, я немного хандрю. Я ухожу домой, запираюсь у себя в комнате и хожу из угла в угол.
Вечером я в театре. Так приятно посидеть в театре, который сверху до низу битком набит публикой, охваченной веселым весенним настроением! После каждого акта умеренно хлопаю артистам, в антрактах закусываю в буфете и делаю визиты по ложам.
После четвертого акта, заглянув мимоходом в клуб, медленно иду домой, и спокойный, довольный, ублаготворенный полнотою жизни — ложусь спать. Люблю поспать. Вот и весь мой день. И прошу покорно не распространять нелепых слухов о каких-то моих молчаливых страданиях. Мне очень весело, я смеюсь и того же вам желаю. Altalena «Одесские Новости», 1903 г., 4 мая, с 4.
|
Сайт создан и поддерживается
Клубом Еврейского Студента
Международного Еврейского Общинного Центра «Мигдаль» ![]()
Адрес:
г. Одесса,
ул. Малая Арнаутская, 46-а.
|
![]() по работе сайта |
2009-05-03 05:54:34 // Powered by Migdal website kernel Вебмастер живет по адресу webmaster@migdal.ru |
![]() ![]() ![]() |
![]() |